"МЭ" Суббота" | 17.06.06 | Обратно
Снято!
22 июня исполняется 65 лет с того дня, как германские войска без объявления войны перешли границу Советского Союза.
Елена СКУЛЬСКАЯ
 Фото Николая ШАРУБИНА |
Семен Семенович Школьников - один из четырех ныне живущих фронтовых операторов, прошедших с
кинокамерой Великую Отечественную войну. В прошлом году он был удостоен российской кинопремии «Ника»
за вклад в киноискусство. Он уверен, что у кинокамеры есть душа и она его сберегает. Ему восемьдесят восемь
лет, он строен, бодр и по кадрам может вспомнить все самые главные события своей жизни. Среди множества
своих фильмов лучшими считает те, что было особенно трудно снимать.
- Семен Семенович, знаю, что больше всего вы цените ту жизнь, что снята
вами на кинопленку. Когда вы почувствовали, что экранная жизнь важнее реальной?
- В раннем детстве, когда еще не знал слова «судьба». Я родился в Москве,
в Последнем переулке рядом, на углу со Сретенкой, стоял кинотеатр «Уран».
Там выступали представители ОДСК - общества друзей советского кино я,
почти ничего не понимая, завороженно слушал их. Дома у меня был волшебный
фонарь, позволявший рассматривать отдельные кадры кадры мне давал механик
«Урана»: когда пленка обрывалась, механик отрезал место разрыва и склеивал
кинопленку, а обрезки отдавал мне, и я бесконечно их разглядывал в волшебном
фонаре. Дамы в экипажах, лошади - на обрывках все казалось каким-то воплощением
мечты.
 2 х фото из личного архива С.С.ШКОЛЬНИКОВА |
- Ваши родители были как-то связаны с искусством?
- Мама в молодости была актрисой. Ездила по России с маленьким театром,
помещавшимся в одной фуре. Однажды они приехали в имение к Льву Толстому
было лето, семья графа любила пить чай на просторной террасе с красивой
балюстрадой перед ней и разрешили бродячей труппе показать свое представление.
Спектакль был коротенький, Лев Николаевич спросил, что еще у труппы в репертуаре
а надо сказать, что мама замечательно пела и была, кстати, хороша собой
продолжилось выступление ее пением. Лев Николаевич слушал внимательно и
попросил гостившего у него художника Леонида Пастернака, отца великого
поэта, нарисовать маму. Тут же был сделан карандашный набросок. Лев Николаевич
спросил маму, протянув ей рисунок: «Похоже?», а мама до этих пор видела
свое отражение только в зеркале, о фотографии не слыхала, но все-таки оценила
рисунок, ответила: «Похоже!»
- Вы попали в кино очень рано…
- Еще и в школу не ходил! Однажды летом, тогда мне было лет шесть, я проснулся
в каком-то странном волнении - под окном слышался непривычный шум. Я оделся,
сбежал вниз. У дома стояла машина с красным крестом, окруженная толпой.
В толпе я разглядел маму и пролез к ней. Всем руководил какой-то человек
с рупором, и я догадался, что он здесь - главный. «Рупор» подошел к нам
с мамой и попросил, чтобы она заплакала, а мне велел страшно кричать, когда
из подъезда вынесут носилки. То есть снимали фильм, а мы с мамой попали
в массовку. Понесли носилки, укрытые простыней, мама стала утирать платком
глаза, я завопил, носилки поставили, «рупор» возвестил: «Стоп. Снято!»,
из-под простыни выглянула женщина и сказала: «Я задыхаюсь!»…
Первая любовь - единственная
- Когда кино стало вашей профессией?
- Мне было шестнадцать лет, когда сбылась моя мечта, - я стал ассистентом
оператора на кинофабрике. Знаете, у меня прекрасная память. Помню сотни,
тысячи имен, ситуаций, мелочей, все съемки, но вот, убей Бог, не помню,
где у нас на фабрике была касса. Разумеется, я получал зарплату, но мне
это казалось дикостью: отдаваться своей страсти и получать за это деньги!
Камеры тогда были стационарные, на треногах, нужно было крутить ручку с
постоянной скоростью, чтобы получалось шестнадцать (при немом кинематографе),
а потом двадцать четыре кадра в секунду. Были уже и ручные камеры «Аймо»,
с ними мы потом прошли всю войну. Мы, ассистенты, снимали с руки, делали
подсъемку, какие-то детали, дополнительные ракурсы. И во время войны именно
мы, молодые ребята, стали ведущими операторами, поскольку маститые шефы
были прикованы к своим стационарным громоздким камерам.
- Помните ли свою самую первую съемку на войне?
- Еще бы! Я ведь начал снимать еще в Финскую кампанию. И послали нас снимать
со стационарными камерами! Это на войну-то!
Первое, что помню, - дикий испуг, себя - в придорожном кювете, измазанным
снежной грязью, туда я забился во время бомбежки. Вылез. Колени дрожат,
ужас не проходит.
Поручили мне снимать военный госпиталь. Огромные палатки, места не хватает,
операция за операцией, лютый холод. Медсестры сажают раненых на пеньки
и на морозе промывают раны, делают перевязки, руки у всех медсестер обмороженные.
До сих пор помню эти обмороженные девичьи руки. Ну, я поставил камеру,
снимаю. Наступает очередь раненого танкиста, садится он на пенек, бинтуют
ему голову, и он обращается ко мне: «Ты чего это, парень, богадельню снимаешь?!
Снимать надо танкистов, на передовой!» Я тут же согласился. Приехал он
в госпиталь на мотоцикле и взялся доставить меня на передовую. Подъехали
мы с ним к колонне танков, готовящихся к бою. И тут меня осенило: нужно
поставить штатив на танк, закрепить каждую ножку, камеру поставить за танковую
башню, над ней будет только аппарат, и еще будет видна моя рука, которой
я стану крутить ручку. Танкисту моя идея понравилась. Руку свою я не сильно
жалел, подумаешь, ранят в руку, ерунда. Единственное о чем попросил, продумав
кадр, чтобы мой танк не шел первым. Чтобы и впереди были танки, иначе съемка
будет неинтересной.
Договорились. Я снимал с упоением: красота была необычайная - деревья в
снегу, пейзажи сказочные, но… вдруг танк встал на дыбы как норовистая лошадь,
я с камерой и штативом скатился в снег. Оказывается, мы нарвались на противотанковое
заграждение… Но ничего. На мою камеру войны хватило. И по-настоящему на
передовую я пошел уже с ручной камерой.
Итак, на передовой. Утром должен был начаться бой. Лютый мороз. Мы спим
на хвойных лапах, каждые полчаса нас будит часовой, чтобы мы переворачивались,
иначе замерзнем. А я лежу и думаю: как это я буду снимать атаку? Побегу,
что ли, со всеми? Тогда солдаты будут сняты со спины. Кому это интересно?!
Нет, нужно подползти ближе к противнику, чтобы камера встречала бойцов,
чтобы были видны их лица. Началась артподготовка. Нужно ползти. Меня отговаривают
ребята…
- А куда же ваш страх подевался?
- Какой там страх! Я думал только о том, как буду снимать. И в глубине
души надеялся утереть нос старшим мастерам, у которых нет такой хроники.
Так, кстати, думали многие молодые операторы, рвущиеся в большую кинематографию
из окопов. Пополз. Занял позицию. Расстегнул полушубок и согреваю камеру.
Жду, а атаки все нет. И вот на этом лютом морозе, зная, что меня могут
через несколько часов убить или ранить, я все равно стал засыпать. А заснуть
в такой ситуации - не проснуться. И вообразите, борьба со сном была самым
страшным воспоминанием об участии в первой атаке. Нет, еще я страшно испугался,
когда солнце стало подбираться к лесу: если уйдет за деревья - пиши пропало,
снимать станет невозможно. Но наконец наши побежали. Какие были кадры:
они бегут с криком «Ура!», вздымая валенками снежную пыль в этой снежной
пыли они бегут, как в дымке светит солнце, искрится все вокруг, бегут
прямо в мою камеру. Потом и я побежал на огонь и на дым. Есть такое выражение:
«Идти по трупам» я тогда только понял, что это значит. Мы бежали, перепрыгивая
через трупы, которыми было усеяно все вокруг...
- Знаю, что после Финской кампании вы были призваны в армию, попали в разведку,
воевали с начала Отечественной войны, были ранены в июле 1941-го и, наконец,
получили возможность «воевать по профессии»…
- Я был заброшен к партизанам. Тут нужно сказать, что к партизанам операторы
ехали неохотно. На фронт - пожалуйста, а к партизанам - увольте. Дело в
том, что семье погибшего на фронте полагалась помощь, а если ты погибал
в партизанском отряде, то - ничего. Потому что на фронте ты военный, а
в отряде - штатский. Но мы с моим коллегой Николаем Быковым сами просились
к партизанам, поскольку на нашем Калининском фронте, куда мы приехали снимать,
не было в этот момент боевых действий. А время-то идет, другие снимают
уникальные кадры, а мы бездействуем… Мы пробыли полгода в партизанском
отряде, постоянно снимая. Главная сложность была в том, что партизанские
операции проводились ночью, а ночью, без света, как будешь снимать?! И
вот получаем мы задание снять взрыв немецкого эшелона. Просим командование
подорвать его ранним утром для нашего удобства. Это очень рискованно: немцы,
опасаясь партизан, приказали вырубить лесополосу на пятнадцать-двадцать
метров от железнодорожной насыпи. Открытое пространство, бессмысленный
риск, нам отказывают. Тогда мы пришли к начальнику всего партизанского
района и попросили его вмешаться. Он вмешался и приказал помочь нам. В
одном из отрядов взрыв немецкого эшелона назначили на утро. Но этого мало:
нам нужна была не мина нажимного действия, которая взрывалась от опускающейся
на нее тяжести, то есть взрывался сразу паровоз, и тогда конец съемкам,
- нам нужна была мина натяжного действия, чтобы взорвались вагоны. Первый
раз ничего у нас не вышло: не взорвалась мина. Да и темновато было ранним-ранним
утром, правда, на полную диафрагму ничего, можно было бы снять, но не сработало.
Но тут немцы заметили шнур, тянущийся от рельсов к лесу. Шел бронепоезд,
шел медленно, так что снимать было его очень удобно, я встал в полный рост,
снимаю, немцы не сразу поняли, что за человек во вражеской форме стоит
неподалеку. Поняли, открыли огонь, и только когда засвистели пули, я побежал.
Повезло, даже не задело.
И только через три недели для нас устроили утренний взрыв поезда, и мы
сняли все как надо. Тут еще вот какая деталь: операторы работали всегда
по двое, но почти никогда один оператор не снимал другого, а в тот раз мой напарник снял меня за работой, показал, как я снимал под огнем.
Три с половиной метра пленки. Потом так же его снял и я. И это - единственные
кадры о работе операторов на войне.
Трагедия, открывшаяся через четверть века
- Потом вы много поездили по фронтам, а в конце войны вновь снимали у партизан…
- В 44-м году нас забросили к партизанам в Белоруссию. Четверых операторов:
Марию Сухову, Оттилию Рейзман и нас с Николаем Писаревым. Готовилось освобождение
Белоруссии. Немцы, конечно, знали об этом. И понимали, что перед наступлением
советских войск нужно как-то справиться с партизанами, которые покрывали
их тыл так густо, как оспа обезображенное лицо. И началась страшная война
с партизанами. Немцы бросили на партизан танки, артиллерию, автоматчиков,
самолеты, а что было у партизан? Ручное оружие и несколько трофейных пушек.
Это был кромешный ужас! Мы снимали непрестанно. Вечером после боя, когда
приходили в свою избу, первое, что делали, - перезаряжали пленку, а потом
уже искали что-нибудь съестное. И вот, когда кольцо вокруг нас сомкнулось
намертво, открылась вечером дверь, и вошли наши девушки-коллеги. Радости
не было предела, мы ведь все дружили еще по Москве, вместе работали. Встреча
в момент смертельной опасности была счастливой передышкой. Мы рассказывали
друг другу о съемках, о событиях последних месяцев, а потом Оттилия попросила
меня выйти с ней незаметно. В сенях она сказала: «Сеня, ты знаешь, я ведь
умею гадать. Так вот, Маша меня буквально заставила - я ей погадала. И
вышла ей скорая смерть, она погибнет. Ты только вида ей не показывай. Я
тоже ничего не сказала».
Мы вернулись в горницу, поговорили еще, легли спать. Нам с Машей не спалось,
мы шептались. Вспоминали ее жениха, танцора, которого она очень любила.
Он и ее научил танцевать, они были изумительной парой. А она учила танцам
меня…
На следующий день объявили прорыв. За нашим лесом узкое картофельное поле,
дальше шоссе, две деревеньки. Нам сказали: немцы о прорыве знают, залегли
автоматчики в кюветах, кто прорвется, тот прорвется, как уж повезет…
И вот мы поползли по грязному майскому картофельному полю. Темно. Тихо.
Но вдруг немцы стали освещать все вокруг. Раздалась команда: «Вперед!».
Все поднялись и побежали. Из деревень стреляли минометы, били трассирующими
пулями. В ночи эти пули летят, как шмели. У меня - камера, автомат, вещмешок
с пленкой, фотоаппарат, кассетник. Не могу больше бежать. И я пошел шагом.
И верите ли? Пули подлетали ко мне шмелями, а потом расступались и пропускали
меня дальше. И я понял, что это камера меня оберегает, что у нее есть живая
душа, болеющая за меня. И я ее поцеловал. Когда перешел линию фронта, упал
и пил воду из следов копыт переползал от одного следа к другому и пил,
пил, пил.
- А Маша Сухова? Она погибла?
- В партизанском отряде Дубровского я встретился с Оттилией, и она мне
сказала, что да, Маша погибла во время прорыва…
Прошло двадцать пять лет. Меня приглашают к себе белорусские партизаны
на открытие мемориала, посвященного тем боям, которые я снимал. Я поехал,
был тронут, что не забыли и Машу Сухову и Колю Писарева, пропавшего без
вести. Естественно, пошли выпивать. И вдруг ко мне подходит человечек небольшого
роста. «Школьников, ты что, не помнишь меня? Я был заместителем начштаба
партизанского отряда. Ты знаешь, ведь это я Машу Сухову застрелил». Вначале
хотелось было вскочить и придушить его. Сил бы у меня тогда хватило. Он
мужичишка был щуплый. Но я взял себя в руки и решил сначала его выслушать.
И он рассказал свою историю.
Когда они бежали - чуть правее от нас, то разорвалась мина, и осколок вспорол
Маше живот. Так вспорол, что перевязывать было бессмысленно. А на фронте
все знали: если серьезное ранение в живот, то ничто не спасет. И Маша это
понимала. Она остановила двух партизан: «Ребята, - сказала она им,- я погибаю.
Возьмите мой аппарат и пленку, и если вам удастся перейти фронт, прошу
вас, отправьте это в Москву, в кинохронику». Партизаны взяли пленку и камеру,
и тут подбежал этот замначштаба отряда. «Маша, как же так?!» - закричал
он. А она: «Гена, застрели меня. Я не хочу попасть в руки к фашистам!»
Он стал уговаривать ее, мол, доставит в госпиталь, там врачи помогут. Но
она была непреклонна: «Гена, пристрели!» Он снял с себя полушубок, укрыл
ее, приказал тем, с пленкой и камерой: «Вперед!». Они побежали, и через
несколько шагов раздался одиночный выстрел…
Потом я сделал о Маше фильм. Конечно, пригласил сниматься этого Гену камера
работала, и я хотел спросить его о смерти Маши, об этом выстреле, спросить
внезапно, чтобы Гена не успел уклониться от ответа. Но, видимо, и он готовился
к съемкам. И когда вопрос прозвучал, он спокойно ответил, что не стрелял
в Машу. В фильме о выстреле говорят те двое партизан, что доставили в Москву
ее пленку...
- А что-нибудь светлое в памяти о войне осталось?
- Конечно! В День Победы я был в Югославии, где партизан было не меньше,
чем в Белоруссии. Все ликовали. Меня позвали на митинг. Деревенская площадь
была запружена людьми. Когда я подошел, с трибуны говорил священник. На
его клобуке, над крестом, были красная звезда и серп и молот. Это был партизанский
священник. Затем на трибуну вызвали меня. Я совсем не знал, что сказать.
Но заставили, и я говорил. Потом все пошли в пляс, втянули в круг и меня,
но я прошел чуть-чуть с танцорами и спохватился: снимать надо! И вдруг
началась страшная стрельба! Я выхватил пистолет и прижался к стене. Значит,
не закончилась еще война? Но нет, это палили в честь деревенской партизанской
свадьбы. Толпа шла к церкви, пригласили и меня. Парень и девушка были очень
красивы. По кругу ходила бутылка с прекрасным вином. В церкви снимать было
нельзя, я стоял без дела и думал: как это символично и прекрасно, что именно
сегодня играют свадьбу эти молодые ребята, весь ужас войны позади, пусть
продолжаются жизнь и любовь.
|