Сергей Юрский читает свои стихи так, как не читает ни один артист (включая его самого), он ничего не дарит себе-поэту от себя-артиста. Артист говорит поэту: "Выкручивайся, как знаешь. Стой в одном только тексте, ничем не прикрытый. Если выдержишь, то на одном только ритме, на одних только рифмах". Метрическая расчетливость стиха, ритмическое беспамятство синтаксиса не завораживают его, когда речь идет о нем самом. Он примечает: "Пейзаж туповат, как погоны старлея". Он не обольщается, ему будто бы все равно. Читая, он может даже сорваться, соскользнуть на какой-нибудь запятой в протяжную звуковую паузу, что-то даже залепетать на бабочкиных междометиях, сбиться, грубо говоря, а с чужими стихами он так никогда не поступит.
Недавно он был в Таллинне, обещал, что выйдет книга его стихов: "Стихи, стихи, стихи и немного прозы". И вот она вышла в Вильнюсе - Москве. Называется "Жест".
Есть такая полулегенда, полубыль о Поэте, которого защищают рифмы. Поэт не решает правоты, она не является его мерой. Так вот: Марину Цветаеву привезли в полицию Парижа, чтобы получить сведения о ее муже, подозреваемом в участии в террористическом акте (это все совершенно не важно), а важно: Марина Ивановна стала читать французским полицейским стихи на французском языке. Возможно, она читала свои переводы из Пушкина, возможно, собственную поэму "Молодец", переведенную ею на французский, а может быть, что-нибудь еще, но полицейские отпустили ее без допроса. Полицейские вполне были удовлетворены ее ответами в рифму.
Какие рифмы, какие ритмы, какие роли защищали его? Не знаю. Но когда он читает на французском Пушкина в переводе Цветаевой, то хочется закричать: осторожно! Все так понятно, так ясно, что на русском бы просто разбилось сердце.
А сам он всегда писал на русском. Где все государство готово было по-полицейски внимательно его слушать. Писал для себя. Для друзей. Для нас. Играл. На флейте. Сыграйте на флейте, Сергей Юрьевич. Спасибо. Ах, как замечательно у вас получается.
Когда я прошел мимо кактусов, пальм и агав,
Когда я расслышал, как громко трещали цикады,
Я тихо завыл, как собака,
И, мокро-соленую голову к небу задрав,
Сто раз прошептал: ну, не надо, не надо, не надо.
Какое лукавство назвать свою книгу "Жест". Гениальный жест Сергея Юрского, приравниваемый к побегу. Разве не знаем мы его, жеста, изломленную графическую линию, сходную со сломанной веткой; разве не знаем мы его, Юрского, пастернаковский взгляд через плечо, со зрачком, всасывающим в себя весь мир; разве не знаем мы спокойное бешенство его негодования, которое сродни простодушию. А простодушие - курсив Юрского в жизни.
Но жест - это еще и то, что не нуждается в словах. Как в них не очень-то нуждаются стихи. Они только притворяются, что одеты в слова. Всегда можно закричать восторженно: "А король-то голый!" Искусство выше нравственности. Стихи больше слов.
Как мастер сработал скрипку,
Где нет ни одной скрепки,
Где на благородном клее,
Который сродни елею,
Все части срощены крепко,
Так я бы хотел кратко
И по возможности кротко
Проститься с тобой, брат мой, -
Я ухожу обратно,
На голове моей кепка,
Что ты подарил. Лодка
Скоро отчалит. Водки
Выпьем еще - как в песне,
Много прошли мы вместе,
Нынче же чувствую - баста!
Бродский, который посвятил Юрскому "Театральное", говорил, что поэту нечему учиться у прозаика. А у артиста? А артисту у поэта? Бродский не ходил на спектакли Юрского. Он и так все знал, как все сразу знают настоящие поэты. Сергей Юрский пишет и прозу. Особенную. В ней такое чувство реплики, такое исполнительское мастерство, будто он все время путает журавля с синицей - держит по близорукости что ли журавля в руке.
Он сам задает себе вопросы и сам отвечает:
- Не видишь разве, как отбросило на обочину многих из тех, кого ты ценил и уважал? - Вижу.
- Ну и как? - Горько.
- Не помнишь, сколько близких и дорогих ушло навсегда? - Помню.
- Ну и как? - ... Помню.
- Да ты любишь ли кого-нибудь? - Да.
- Кого? - Те, кого люблю, это знают.
- Какие планы? - Я их больше не строю.
- А здоровье? - Здоровье поганое.
- А настроение? - Настроение хорошее.
Как-то Сергей Юрьевич сказал:
- В моем лице вы имеете дело с представителем самого консервативного направления в театре, идущего от Мольера. Для театра есть сарай, в котором стоят стулья или обрубки деревьев или просто на полу сидят люди, или сидят в королевских креслах, с одной стороны, а с другой стороны, как могут, будят воображение этих людей артисты. Вот и все. Это и есть театр.
Видел я, как плыло время
относительно спокойно,
и в его пустую реку
тихо падала листва.
В перепутанных деревьях
я искал свою тревогу,
я заглядывал со страхом
в потаенные места.
Вот и все. Это и есть поэзия.
У этой книги есть сюжет для любопытных: живет артист. Пишет стихи. Был невыездным. Потом стал ездить по миру. Подозревал, что мир холоден и странен. Да так оно и оказалось. Опять - в Москве и Петербурге. Любит женщину. Жену. Любит дочь. Играют сейчас таким семейным трио Бергмана.
В этой книжке есть ритмы отчаяния и есть эпиграммы, новогодние шутки. Но шутки очень добры, а отчаяние подправляется смехом.
"Я актер. Привык и люблю играть других людей. Меня вовсе не привлекает использовать свое актерское имя для книги стихов", - пишет автор в "Прологе" к книге. И все-таки он решает остаться для нас актером... снявшим грим.
Что ж, пока не требует поэта... он может говорить о себе все, что угодно, никто не помешает. Но когда строку диктует чувство, оно на сцену шлет раба, и тут кончается искусство, и дышит почва и судьба.
Так, по счастью, и произошло с этим автором, с этими стихами, с этой книгой.
Елена СКУЛЬСКАЯ