Та тяга к добру, что приводит к несчастью......На моем диктофоне голос Андрея ЖИТИНКИНА, как это было бы естественно в радиопьесе, заглушается, переплетаясь с сомнительным шлягером, с привычным бренчанием кафе: мы встретились в "Олимпии", где яблоки, запеченные в тесте, приобретают особую мягкую сладость, но и сохраняют форму плода с Древа познания, что и влечет к ним москвичей, как когда-то влекли их взбитые сливки и ромовые пирожные, за которыми они протискивались меж узких улочек Старого города. Да, так вот Андрей Житинкин на этом сквознячке говорит о самом главном. А о самом главном в любое время могут говорить только очень талантливые люди.Люди, чувствующие вкус к трагедии, редко бывают демонически, чернооко мрачны, напротив, они легки, подвижны, почти беззаботно веселы. Отсюда и вырастет трагедия. На "Милого друга" в постановке Андрея Житинкина театралы спрашивали лишние билетики; на "Моем бедном Марате" зал всхлипывал, пронзенный любовью.
- Андрей, что вы думаете об эстетических отношениях искусства и действительности? Об этических? Ну, словом, все-таки бесполезно искусство или не бесполезно? - Ну, не совсем, конечно, бесполезно, но и не способно как-то серьезно повлиять на жизнь. Иные мои коллеги очень любят истории о людях, посмотревших фильм или спектакль и написавших в редакцию письмо о своем потрясении и даже осознании жизненных ошибок. Вот, например, пишет из тюрьмы человек: понял, мол, после картины, что прожил жизнь зря. Но я-то режиссер, я-то обязан обладать полнотой картины, должен знать, что письмо зэка перлюстрируется, что он об этой перлюстрации знает, что он надеется с помощью этого письма как-то облегчить свое существование в зоне... И тут не просто конкретная история, тут как бы метафора общего стиля взаимоотношений со зрителем... Но... я верю в другое. Верю, что попав в подсознание (а я больше всего люблю то, что имеет в искусстве отношение к потоку сознания - Пруст, Джойс, Музиль, то, что нельзя перенести на сцену, но что кормит душу). Итак, попав в подсознание, мои идеи в какой-то стрессовой, шоковой ситуации, совершенно без связи со спектаклем, могут повлиять на поведение человека. Произойдет некая коррекция поведения моего зрителя. Чуть отвлекусь: для меня нет запретных тем. Я считаю, что предметом театра может быть все. Как и в литературе. Гениально говорил Олеша: сюжеты притаились везде. Я ставлю самые разные вещи - Камю, Уильямса, Мопассана, ставлю пьесу, где говорят на ненормативной лексике, ставлю историю, где действие происходит в психушке, моими героями могут быть и императоры, и проститутки, и гомосексуалисты, и безумцы. Важно, как именно во мне это отозвалось. Так вот был случай, что человек посмотрел моего Уильямса, забыл спектакль, его не интересовали страдания гомосексуалистов, но потом, через несколько лет, он увидел, как в тамбуре электрички менты избивают ногами несчастного гея, и он прекратил это безобразие. А потом написал мне. То есть он понял идею моего спектакля - все, что имеет отношение к любви, свято, сакрально, необсуждаемо. И это отозвалось в нем. - А вам нужна жизнь за окном, чтобы ставить спектакли? - Понимаю. Безусловно! Вот "Милый друг" Мопассана. История конца прошлого века. Через сто лет нам нет нужды менять текст, но есть необходимость сместить акценты, чтобы попасть в сегодняшнее настроение. Мы ведь что помним: пшеничные усы, порхание из будуара в будуар, но мы совершенно забыли, что Жорж Дюруа - наемник, убийца из Алжира, и, попав в Париж, в столицу, он пытается сначала взять ее именно методами сержанта с бойни. У него еще нет лести... Параллельный мир - Афган, Чечня... И будто специально вставленные реплики и о трехцветном знамени, которое позорят в Думе, и о продажности газет, о махинациях акционерных обществ... Мы в той же буржуазной среде. Мы не совершали ни малейшего насилия над произведением, мы даже сохранили силуэты костюмов конца минувшего столетия, только цвета стали другими - они кислотные, раздражающие, они порочны, они пресыщены. Многое изменилось: когда-то роман был чуть ли не порнографическим, потом, во времена нашего детства, мы его прятали под подушку, он был романом все-таки эротическим, а теперь... Абсолютная невинность... Но эволюция героя, но то, что должен пройти человек, если он хочет что-то сделать в политике, разве это изменилось? Я всегда говорю, что искусство и политика две вещи несовместимые. И Жорж Дюруа промотал свой талант, возмечтав о политике. У него был явный - сексуальный талант. И он продал его дьяволу. - А как вы справились с обаянием зла? Мы ведь уже давно живем в ощущении восторга перед обаятельными, очаровательными негодяями. В советское время всякий негодяй, всякий человек, нарушающий законы общежития, был для нас как бы символом борьбы с режимом, и мы много ошибались. - Понимаете, на самом деле, роман Мопассана жесток, кровав, страшен. За то знание, которое открылось писателю в "Милом друге", он заплатил жизнью. Так всегда бывает с настоящей вещью - художник платит за нее жизнью. Жорж Дюруа выпотрошил Мопассана. Он бросил роман, недописав его. Тут огромна инъекция автора в своего персонажа, страшного персонажа, но и страшного, измученного автора. У зла есть обаяние, конечно, но оно убийственно, и мы этого не скрываем в спектакле. - В спектакле по пьесе Арбузова "Мой бедный Марат" вы показали блокадный Ленинград белоснежным и чистым, вы, собственно, показали единственное пространство, пригодное для белого листа бумаги, для зарождения искусства - пространство беды, умеющей истончить человека до того состояния, когда он становится художником. - Да, правильно. Но потом, когда кончается война, когда наступает тот тихий мир, о котором они мечтали, оказывается, что они не могут приспособиться к благополучию. Они становятся потерянным поколением. Ибо человек, занимающийся искусством, не может быть счастлив. Меня поразила, я помню, фраза Андрея Тарковского, обращенная к жене: с чего ты взяла, что должна быть счастливой? - До него это говорил своей жене Мандельштам. - Не важно. Каждый художник может сказать это своей жене. И самому себе. Но вот я еще раз хочу сказать о Тарковском. Все-таки фраза его совершенно самостоятельная, а не цитатная. На съемках Рублева было. Приехала из Москвы к нему на машине жена и машину разбила, а по тем временам разбить машину - разбить благополучие. Она ворвалась на съемочную площадку с криком о машине. А он даже не придал этому значения. Разбилась? А, ну и ладно. У него не было быта. И вот пьесу Арбузова я очистил от быта. И подумал: что там останется для XXI века? Останется любовь. Любовь, и больше ничего. И еще - мои герои никогда не совершат подлости, в них вирус пережитого будет существовать всегда. Они лучшие свои дни прожили в центре беды, они это помнят, что выжили благодаря любви. В них вирус... несчастья! Мои герои другие. Они не будут открывать банки или грабить банки, что все равно. И мои артисты, многие люди моего поколения, связавшие себя с искусством - они потеряны для благополучия. И они играют про себя. И многие смотрят - про себя. - А что делаете вы сами с собой, чтобы не утратить этот вирус беды, чтобы не утратить истонченность? - Я безумно люблю одиночество. Кстати, знаете, режиссеры же не дружат, не стремятся друг к другу. Мы даже не смогли объединиться в режиссерскую ассоциацию, как предлагал Захаров. Ни черта. Фоменко прав, он сказал, что мы никогда не создадим профсоюза, хотя польза была бы колоссальная хотя бы для защиты авторских прав. Нет, так, наблюдаем друг за другом издалека. Да. Я люблю уехать один в лес. Знаете, у каждого есть такая точка, где ему кажется, что он один на один с Богом. И еще я пишу. И даже вижу в этом свое будущее. Когда я устану от театра, то есть когда я перестану себя удивлять, а значит, перестану удивлять зрителя, то буду, наверное, снимать кино и, главное, делать то, что пока принадлежит только письменному столу. Это дневники, это проза, это стихи. Дневники. Я чувствую, как идет, как проходит время. Я никогда не отказываю в бенефисах нашим мастерам. У меня сыграл свою последнюю роль, например, такой мастер, как Всеволод Якут. Он умер прямо на премьере "Калигулы". Выпил шампанское, всем пожелал успеха и... умер. Вот она жизнь. Праздник, премьера, успех, цветы, и через секунду смерть. Нет ничего страшнее самой жизни. В ней все рядом. Она не даст отойти от искусства. Я не отказываю мастерам. У меня сейчас играет главную роль в спектакле "Инспектор пришел" Жженов - на восемьдесят четвертом году жизни. Он играет инспектора. И только ему и верит зритель, когда в пьесе заходит разговор о нравственности. Я сделал бенефис Юрия Яковлева. Я не отказал "папе Шуре" - Ширвиндту, когда он захотел, чтобы я поставил с ним и Гурченко спектакль по Радзинскому. В "Сатире". Это продолжение "Спортивных сцен". То, что могло бы произойти с героями через энное количество лет. В XXI веке. Там, кстати, Гурченко в самом конце говорит сакраментальную фразу на мате, а сама одета в серебряное платье а-ля Марлен Дитрих. Она говорит про нас всех. На одном спектакле сидел тогдашний министр иностранных дел Андрей Козырев с мамой, и мама не поняла фразу Гурченко, и говорит: "Андрюша, что она сказала?" А тот отвечает: "Сказала, что все будет хорошо!" А Гурченко, выдержав колоссальную паузу в своем платье, покашляв еще немного и позвенев роскошными серьгами, произнесла: "Ну и мудаки мы все!" - Вы всю жизнь ведете дневники? - С тех пор, как поступил в театральный. Я ведь учился десять лет. Такой Петя Трофимов театрального училища. Вечный вахтанговец. Пять на актерском, потом пять на режиссерском. И столько великих артистов повидал! Этуш, Яковлев, Борисова, да не буду перечислять. Память несовершенна, избирательна, а иногда хочется удержать время, не пропустить его, сохранить дословно. Мелочи. Слова мастеров. Их замечания. Их легкость. Да, легкость. Я ведь очень легко репетирую. Я говорю: на репетиции должно быть очень весело и легко, а мучаться надо на спектакле. Самую страшную, самую трагическую роль актер должен осваивать легко, выходить из нее легко. И на репетиции у нас много смеха, импровизаций. Масса перерывов. Я охотно отпускаю курить, пить пиво, кофе. Директор в ужасе за всем этим наблюдает и спрашивает, когда же будет собственно репетиция? Я никогда не ругаю за опоздание. Я говорю: в следующий раз не торопитесь! И я не выпендриваюсь, я просто не хочу, чтобы в следующий раз мой артист попал под машину. Мне нужен живой актер. Я хочу создать артистам комфортные условия, ибо аура репетиций остается, помогает потом мучаться в самой роли: вскакивать в нее с легким чувством. - Вам помогло детство, дом? - Мои родители - химики, ученые, работали на космос. И я был предоставлен самому себе. И имел право брать с полок любые книги, до которых мог дотянуться. И табу не было. Если они прятали какие-то книги наверх, то я дорастал чуть позже. В семье никто не занимался искусством, но ведь это все очень близко - истовость отношения к своему делу, сочинение чего-то нового... в химии, в смешении реактивов, а я сочиняю спектакли... Когда на тебя обрушивается вдохновение, ты в чем-то уподобляешься творцу. Фактически из ничего ты создаешь целый мир! Вела беседу Елена СКУЛЬСКАЯ. Фото Бориса МУСКЕВИЧА.
|